По-настоящему поэт начинается в тот момент, когда встает на горло собственной песне. В метафизическом, а не в конъюнктурно-политическом синониме смысла. Как писал Виктор Соснора в «Доме дней»: «До 30 лет я выступал на сценах, поя, в роли воскресителя усопших. И слава моя затмила (осветила?) мир, советско-заграничный. Но вдруг как отрезало, я совершил хадж, ушел в глушь и пил. До смерти». В «Избранном» мы слышим этого «второго» Соснору, Соснору после «хаджа». Опыт посмертного существования вошел в стих, как толченое стекло в сонную артерию, и сжег кровь, и прокалил дамасский глагол дотла.
Это тот же опыт, что заставил вздымать глухонемые валы сонат Бетховена, а Гойю, непревзойденного мастера серых и жемчужных тонов, писать коленями и кулаками, размазывая по холсту краски цвета вара; это он напялил на подростка Рембо костюм огородного пугала и вставил глаза мертвой рыбы графу Лотреамону на утренней прогулке по Дарьяльскому ущелью; это он скормил кошачью голову беспалому Паганини и разбил хрустальную математическую сферу Эдгара По. Смотри (и слушай) «Балладу» имени его переносицы на втором диске.
Другой пример – история об андалузской певице Пасторе Павон по прозвищу Девушка с Гребнями, рассказанная Лоркой. Однажды Пастора Павон – «сумрачный испанский гений, равный по силе фантазии Гойи или Рафаэлю Эль Гальо», – пела в одной таверне Кадиса. Она играла своим грудным голосом, тягучим, как расплавленное олово, мягким, будто утопающим во мху; гасила его в прядях волос, окунала в мансанилью, уводила его в далекие, угрюмые заросли. Но все было напрасно: слушатели неодобрительно молчали. Тогда Девушка с Гребнями вскочила в бешенстве, волосы ее спутались как у средневековой плакальщицы, она залпом выпила стакан огненной касальи и снова запела. Запела без голоса, без дыхания, без оттенков. Пасторе Павон пришлось смести все украшения песни, потому что она знала: ее слушает взыскательная публика, которой нужна не форма, но самый нерв формы, «чистая музыка в легкой оболочке, способная парить в воздухе». «Голос ее уже не играл, он стал потоком крови, бесподобным в своей искренней муке, он тянулся, как тянется к пригвожденным, но полным бури ступням Иисуса рука с десятью пальцами в скульптуре Хуана де Хуни.»
Виктору Сосноре – 70. В это трудно поверить. Он по-прежнему в строю, по-прежнему – пересмешник корнесловия, гоплит усыхающей альпийской империи, той, что 6000 футов над уровнем человека по шкале Катулла (и Ницше, Ницше конечно!). Римский профиль, русская штыковая. Патриарх, чьи ассонансы рубят, колют, режут берестяную грамматику славянизмов и свертывают это небо с пугачевский тулупчик в звездную азбуку державной побудки. Эй, молодчики-купчики, чем стал ваш стол яств?
В начале было «Слово о полку». «Внутренние рифмы. Разностопные стихи. Сны. Плачи. Грабежи. Сцены битв. Песни. Гимны. Шесть сюжетов. Звукопись. Ирония. Изощреннейшая ритмоударность. Мужественный взмах коней. Живописания. Автор живет полноценной грудью. Не скальд, не Ролланд, не византийство. Нет эротики. Нет слова Бог. Нет креста. Солнечное затмение. Лисы, орлы, шакалы. Это русский язык в красках крови». Иная, но тоже традиция. Есть где преклонить главу. Слово – это солнечное затмение, инверсия, эллипсис, обугленная головешка грифельной оды. С чего начать?
«Алкоголизм истончил мою кожу, удивительно юношеская, буду обшивать ею, любоваться (когда сорвут)». Это про Марсия. Но и про бога войны, и про трубу марсиан. Они не любят свернутых рукописей и над всем, что сделано, ставят nihil. Отсюда европейский нигилизм, ничевоки, «Выбранные места из переписки с друзьями», компьютеры, копирайт. Он хотел быть понят своей страной. Когда-то вел «Лито» в ДК совнаркома Цурюпы на Обводном канале и из дидактизма, за неправильные деепричастные обороты, клевал юношей прямо в сосок. Голос мэтра уже тогда скрипел под стать будетлянскому дубу из эстляндского Лукоморья, в который ударила молния, он приговаривал к стихам, но мог договориться и до пожизненной гражданской позы. (Спасал эстетизм и Азорские острова, упавшие на лапу Азора.) На стол ставился мэтроном, начинались чтения. Новичок дрожал. Мэтра трепетали, он носил в голенище испанского сапога (подарок иностранного легиона) перочинный ножик, тот самый, которым мадмуазель Триоле зарезала арагонца за триолет, посвященный другой. Он был самый элитарный изгнанник русской литературы, и трактовал свою ситуацию, не без черного юмора, еще шире: изгнанник из жизни.
Виктор Соснора. В самом этом имени роковым образом соединились победоносность (виктория) и отчаянный зов терпящего крушение (SOS). Самовитое вавилонское многоголосье, обугленное в пещи самостоянья. Ибо, как сказал другой поэт, необходимо понять, что быть художником – значит терпеть неудачу так, как никто не осмеливается это делать, что крушение – это и есть мир художника, а уклонение от крушения – дезертирство, умелое ремесло, хорошее хозяйничанье, проживанье. Я поздравляю русскую литературу с 70-летием Виктора Сосноры.
Александр Скидан
|